Так же обточит и нас друг мой житейское море
Всё уладится, а не уладится — Обойдется как-нибудь. Белый голубь к нам летать повадится, Провожать в последний путь. Хорошо, что хорошо кончается: Голубь запоет, как соловей, Ветка золотая закачается Над моей могилой и твоей. Но в краю чистилищного холода, В буре адского огня Дух Святой не снидет в виде голубя На тебя и на меня.
* * * «…О, если бы ты был холоден горяч! Но так как ты тепл, а не горяч и не холоден, то извергну тебя из уст Моих». Откровение Иоанна Богослова 3: 15,16
В тени молчания Господня Я поживаю понемногу. Мое вчера, мое сегодня, Наверно, неугодны Богу. Хоть никого не убиваю, Ни разу не ограбил банка (Напрасно!) и не замышляю Украсть богатого ребенка, Но… мне ни холодно, ни жарко, Лишь чуточку — беда чужая. И, знаешь, мне почти не жалко, Что теплый не увидит рая. Я теплый? Кажется… А впрочем, Удастся без больших стараний Стать в крематории горячим, Холодным — пеплом в океане.
К раззолоченным храмам Бангкока Мне вернуться уже не придется И на ярких базарах Марокко Не удастся опять торговаться. Не придется опять любоваться В Тонанцинтле веселым барокко И уже не вернуться проститься С черным камнем, с пятою Пророка. Не вернуться к немому величью Сероватых камней Мачу-Пикчу, Не вернуться к Рамзесу Второму, К рыжевато-песчаному храму. Огонек мой совсем на исходе — И пора успокоиться, вроде. Отдыхая у берега Леты (Дать Харону две медных монеты!), Иногда вспоминаю, отчасти, О былом незаслуженном счастье.
Надменное презрение верблюда (Я побоялся на него взобраться) Запомнилось. Лежал навоз. И груда Цветистых ковриков — товар Махмуда. Блестела ярко медная посуда. И девочка вела меньшого братца. И в желтых шлепанцах, в чалме зеленой Старик прошествовал самовлюбленный, И голос молодого муэдзина Запел тягуче, что Аллах — Единый, И лакомился молоком беспечно Кот, не слыхавший, что ничто не вечно. Ну не совсем: стояли пирамиды. Но не молилась в капище Изиды Богине египтянка молодая, А сфинкс, обезображенный, безносый, Не задавал извечные вопросы, На молодость и старость намекая.
Ты бы хотела увидеть Небо в алмазах? Разве тебе не довольно Звездного неба? Ты бы хотела увидеть Ангела в небе? Разве тебе не довольно Первого снега? Разве тебе не довольно Моря и ночи? Лунных теней и деревьев, Лета и ветра?
Давайте поблагодарим За светлый дождь и легкий ветер, За парус, уходящий в Крым, За силуэт на минарете, За бледный над горами дым, За дворик, где играли дети, За смуглое тепло, Карим, Руки в серебряном браслете, За розы — «только нам двоим» – За ящериц на парапете, За то, что мы живем на свете, Давайте поблагодарим.
Милая девочка мне Подарила осколки бутылки, Брошенной в море давно. Как обточило их море! Нежно мерцают они, Светлые аквамарины. Так же обточит и нас, Друг мой, житейское море. Только не будем мерцать Светлыми каплями мы. Будем тускнеть — и не знать, Была ли в бутылке записка, Что-то о душах людей, Гибнущих — нет, не о нас.
Мы в темно-рыжий город Марракеш Давно, упорно собирались. И вот — доехали. Скорей кус-кус доешь И отложи самоанализ. Не спрашивай себя, зачем мы тут, Зачем вчера купил я феску, Зачем купил поддельный изумруд И голубую арабеску. Зачем роскошествуем мы, живя В гостинице «Семирамида»? — Затем, что душу ест, мучительней червя, Терзает давняя обида. Обида на судьбу за годы нищеты, За годы грусти и печали, За то, что ты старик, что старикашка ты, Что мы к веселью опоздали. Прекрасные ковры, и розы, и коньяк, А зубы девы — жемчуг мелкий. У края бездны я хватаюсь, как дурак, – За безделушки, за безделки.
Я тоже в Париже Сидел без гроша, И долу все ниже Клонилась душа. Но в грусти-печали, Как светлый Грааль, Мне жить помогали Бодлер и Паскаль. Я важен: я выжил! Но — как с этим быть? Туристу в Париже Никак не забыть Тех жалких харчевен, Тех русских могил, «Когда легковерен И молод я был».
Мы сидели на кольцах Сатурна, Ели поп-корн, болтали ногами И смотрели, как быстро и бурно Расширяется пламя под нами. Да, нам некуда было деваться, А на родину нас не пускали. Мы к Полярной Звезде, люди-братцы, Улетим на алмазной спирали! Там заманят свободной любовью Три сирены в сиреневой дымке (А захочется вдруг в Подмосковье — Путь свободен душе-невидимке). Но от страсти порочной и бурной Мы бежали сквозь льды голубые И вернулись на кольца Сатурна И к любимой своей ностальгии.
Сказали нам, что мир лежит во зле («Ну и пускай! И так ему и надо!») Мы слышали о дьяволе-козле, Лукавом змее раесада. Сказали нам: прекрасные цветы – Всего лишь сатанинские соблазны, И нет на свете Божьей красоты: Одни лишь чертовы миазмы. Но я аскетов слушать не хочу И, поддаваясь искушенью, Любуюсь ласточкой, помчавшейся к лучу, Пахучей, праздничной сиренью. А пчелы золотятся и жужжат, И сад сегодняшний и здешний, И радует греховный аромат Черемухи или черешни. И золотым бесовским наваждением Осенней рощи восхищаясь, Прельщаюсь вратоадовым прельщением – И на прощение надеюсь!
ИЗ ЦИКЛА «БОЛЬНИЧНАЯ СЮИТА» Михаилу Креспу
Могло быть хуже? Да, могло быть хуже… На западе полоска стала уже. Какой печальный северный закат! Сломал плечо я. Душечка — больница? От жалости к себе почти не спится. Я себялюб. Прости. Я виноват. Под Новый год в больнице. Боль и слезы. На столике (ты угадала) — розы Не утешают. Горек виноград. Да, боли. Наказание Господне? За себялюбие? Вчера, сегодня Я чуть не плакал. Да, увы и ах. Но — выздоравливаю понемногу. Весной на подмосковную дорогу (Всю в лужах, листьях, мокрых воробьях) Я выйду с палкой. Здравствуйте, березы! Скучал без вас. Ах, радостные слезы! Еще я жив, я не холодный прах. Сирень, лопух, орешник и скворешник! Когда умру, невидимый нездешник, Приду сюда. Унылей в небесах.
НАСТРОЙКИ.
СОДЕРЖАНИЕ.
СОДЕРЖАНИЕ
ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ
О себе
Родился я давно — в 1909 году, 25 сентября, в Туккуме в семье юриста. Туккума не помню, но ясно вижу городки, балтийские, в которых случилось жить: уютнейшую Митаву (ныне Елгава) — «Покойся, мирная Митава», — писал Мих. Кузмин. И Юрьев, теперешний Тарту, с университетом «дней Александровых» и готическими руинами на горе, аккуратнейший, тихий городок. Позже была Рязань, с незабываемой зимой, блистающим снегом, розвальнями, бубенцами и внезапной весной, могучим ледоходом на Трубеже, свежестью воздуха прямо-таки прекрасной. А в Риге помню запах свежесрубленных елок, снежинки — и извозчиков в синих кафтанах, синие полости саней… На санях, увы, кататься не приходилось: денег не было.
В Риге окончил я Ломоносовскую гимназию, Латвийский университет: магистр юридических наук. А зарабатывать на жизнь стал поздно, долгие годы предпочитал бедность и досуг. И стихи — чужие, но и свои. Первая служба — в ТАСС, в латвийском его отделе ЛТА (Лета). Затем — фармацевтическая фирма Мэдфро (MEDFRO), откуда меня и угнали на работу в Германию, в Рейнскую область. Месяцев десять весьма безрадостных, хотя с возможностью читать (конечно, только немецкие книги, но включая Шиллера и Гете). И вдруг — освобождение, и американцы берут всех желающих насельников лагеря во Францию! Месяцы праздной жизни — Люневиль, Нанси, Реймс — и наконец я в Париже.
Тут помогла мне начавшаяся в Риге «литературная деятельность»: не «Мансарда», где напечатал я две статьи, и, конечно, не «Daugava» (статья о русской поэзии), а сотрудничество в престижнейшем журнале «Числа». Георгий Иванов, приезжавший в Ригу с Ириной Одоевцевой, захотел взять у меня какие- то писания («Это каша. Но это творческая каша») – и, начиная с 6-й книги «Чисел» по 10-ю, я там и представлял, единолично, «русскую литературную Ригу».
В Париже было безденежно, но прекрасно. В Париже было безденежно, но прекрасно. Я любовался, восхищался городом, наслаждался встречами с русской литературой. Чудеса! Уже через три недели по приезде я читал свое стихотворение (написанное за ночь перед тем) на вечере памяти Пушкина в русской консерватории, под портретами Шаляпина и Рахманинова. Сидели за столом Бунин, великолепный, Ремизов, хитрющий умница, затем Сергей Маковский, редактор знаменитого «Аполлона» очень «Ваше превосходительство», — и друзья и ученики Гумилева Георгий Адамович, Георгий Иванов — почти весь синклит! А в зале был литературный и художественный русский Париж…
Я слушал Адамовича (какой оратор!), Маклакова. Когда освоил французский, бывал в Сорбонне — академики говорили восхитительно. А на сходках русских поэтов мы читали стихи – очень часто это были стихи о России.
Да, все было, кроме денег. И пришлось мне уехать на заработки — в Германию.
Там тоже нашлись русские литераторы: Федор Степун, профессор, при Гитлере лишенный кафедры, Владимир Васильевич Вейдле, петербуржец, несший гроб Блока, писатель французский и немецкий, автор шести русских книг, для которого я скоро стал «милым другом», Гайто Газданов, автор повести «Вечер у Клер», Леонид Ржевский, москвич. Я почти прижился — и вдруг приглашение в США! Канзасский университет зовет меня на кафедру русской литературы: хочу ли я стать associated professor (Штатным профессором, англ.). За литературные заслуги, вот какие дела!
И я оказываюсь в центре страны Среднего Запада, в Лоренсе. Университет большой, видный, городок маленький — но это бывает. На второй день иду в магазинчик: по радио передают «Подмосковные вечера»! Сколько раз потом мои милые студенты пели и эти «Вечера», и «Катюшу», и «Сулико».
В Канзасском университете я пробыл шесть лет, потом был Питтсбург, затем Вандербилт в Нашвилле. А со стихами и лекциями побывал в сорока университетах, на двадцати съездах славистов — и т.д., и т.д.
Охотно бы и дальше читал студентам о Пушкине, Гоголе, Чехове — но подошел пенсионный возраст, кончал базар, и из любви к теплому климату переселился во Флориду. Брожу по пляжу, он вроде Рижского взморья, Юрмалы, бормочу русские стихи. Американцем не стал, просто живу здесь, а на вопрос, почему здесь, отвечаю, как чеховский татарчонок: превратность судьбы!
Мое писательство: долго писал красиво-бледные стихи, очень отжатые и сжатые со самом главном», лучшие слова в лучшем порядке, по завету Кольриджа. Никаких поэтизмов, ни одной инверсии родительного падежа (это и теперь так). Мелодичность при полной естественности. Затем изящную бледность сменила многокрасочность, яркость, пышная образность, метафоры, орнаментальность, оркестровка, роскошества: цветы, сады, дворцы, увиденные в разных странах. Но красоты уравновешивал гротесками, черным юмором; эстетство, в котором винюсь, бывало «не без иронии порой».
Темы? Банальнейшие: о прелести и краткости жизни. Ни одной новой мысли. Искателям идей моя поэзия ни к чему. Но кто ищет «только стихов виноградное мясо», по слову Мандельштама, тот, может быть, в ней кое-что найдет.
СТИХОТВОРЕНИЯ 1985-1995
К человечеству с прощальным словом Обратиться бы… Да лень. Вот в лесу осиново-сосновом Проплывает светотень. Облака легки, светло-воздушны (Да, но в семь совсем темно). Люди были, в общем, равнодушны. Я не плачу: все равно. Да и что скажу я им, скажите? Замечтаюсь, замолчу. Вот жучок, лесной подлунный житель, Пробирается к лучу. Хлопотуньи белка или птица Корм искать обречены. Лучше у медведя научиться: Завалиться до весны. Люди… В общем, милых было мало.
И. Чиннов
Я недавно коробку сардинок открыл.
В ней лежал человечек и мирно курил.
«Ну, а где же сардинки?» — спросил
его я.
Он ответил: «Они в полноте бытия.
Да, в плероме, а может, в нирване они
И над ними горят золотые огни,
Отражаясь в оливковом масле вот здесь,
И огнем золотым пропитался я весь».
Я метафору эту не мог разгадать.
Серебрила луна золотистую гладь.
И на скрипке играл голубой господин,
Под сурдинку играл он в коробке сардин,
Под сардинку играл — совершенно один.
Ночная бабочка, мохнатая, как филин,
Вещественней твоей души.
Я душу нежную вообразить бессилен.
Душа, на стёкла подыши!
И даже изморось, стоящая туманом,
Вещественнее, чем она.
– Но невидимка-музыка внятна нам?
Так упоительно внятна!
Соната нежная, незримый запах розы –
Душа едва ли зримей их? –
Да-да, конечно. Праздные вопросы.
Душа не хочет слов таких.
Мне грустно, что она бесплотное созданье,
Бесплотней тени на снегу.
Мне грустно потому, что даже на прощанье
Её обнять я не смогу.
Милая девочка мне
Подарила осколки бутылки,
Брошенной в море давно.
Как обточило их море!
Нежно мерцают они,
Светлые аквамарины.
Также обточит и нас,
Друг мой, житейское море,
Только не будем мерцать
Светлыми каплями мы.
Будем тускнеть – и не знать,
Была ли в бутылке записка,
Что-то о душах людей,
Гибнущих – нет, не о нас.
Куда-то плыть осенними туманами
И задремать и вдруг проснуться:
Оранжевыми инопланетянами
Полно летающее блюдце.
Они покачивают длинными антеннами,
И всё здесь кажется им странным:
Им непривычно плыть туманами осенними
Навстречу варварам-землянам.
И, поборов естественную ксенофобию,
Они кричат: «Людишки, здрасьте!
Вы созданы, хи-хи, по образу-подобию
Всевышнего? Вы это бросьте!».
И уверяют голосами очень тонкими:
«Самообман смешон, опасен!».
И машут угрожающими перепонками,
И улетают восвояси.
Мы не Аттилы, не Калигулы, не Дракулы;
Но и на Бога не похожи.
Да, но пускай нам это скажут ангелы,
Сияя в небе светлом, Боже.
А ты размениваешься на мелочь,
На пустяки, по пустякам,
И головней дымится тусклый светоч,
Который мог светить векам.
Ну что же: невезенье, омерзенье,
И муха бьётся об окно,
Опять попытка самосохраненья,
Хотя, казалось бы, – смешно.
О, позабудь житейский хамский хай
И стань сама свободой и покоем.
Ты мелкая? Не льёшься через край?
Но – расцвети, белей, благоухай,
Душа, не будь лакеем, будь левкоем.
Далёкий день, далёкий дымный день.
Над миром облако висело.
И фосфор жёг сердца людей
Бежали тени. В небе гналась тень.
На дереве висело тело.
И мать вела чужих детей.
Ложился жёлтый свет на жёсткий снег.
Был красный след на белом свете.
Был чёрный след ещё ясней.
Был чёрный лёд, я видел снег во сне.
Был тёмный дым над миром этим.
Был дом, горевший в тишине.
Я думал перевоплотиться
В красавицу или красавца.
В Нарцисса или Царь-Девицу,
Но, вероятно, не удастся.
Я собирался стать Жар-Птицей,
Павлином, Фениксом, секвоей,
Орлом, который громоздится
Над снегом горного покоя.
Мечту на мелочи разменим:
Придётся удовлетвориться
Смиренным перевоплощеньем
В рябину, сосенку, синицу.
А, может быть, и это много,
И в лучшем случае я стану
Туманом над лесной дорогой,
Дымком, примешанным к туману?
Так проплывают золотые рыбки,
Как лепестки оранжевых настурций,
Почти просвечивая словно дольки
Мессинских золотистых апельсинов.
Так шевелятся огоньки церковных
Свечей, мерцая, розово желтея,
Как маленькие пламенные листья.
Так отсвет ранних фонарей в реке
Сквозит, и золотятся, отражаясь,
Оранжевые лепестки заката.
Так в тёмных, с рыжим золотом, глазах
Плывут, колеблясь, золотые тени.
Неужели не стоило
Нам рождаться на свет,
Где судьба нам устроила
Этот смутный рассвет,
Где в синеющем инее
Эта сетка ветвей —
Словно тонкие линии
На ладони твоей,
Где дорожка прибрежная,
Описав полукруг,
Словно линия нежная
Жизни — кончилась вдруг,
И полоска попутная —
Слабый след на реке —
Словно линия смутная
Счастья — там, вдалеке.
как пишется так же слитно или нет?
Потренируемся вместе еще на одном примере:
2) Моя сестра поступила в аспирантуру. Я так (же) хочу закончить аспирантуру.
Производим необходимую проверку: пытаемся отбросить частицу ЖЕ.
В первом предложении получается: Моя сестра — лучшая студентка на факультете. Я бы хотел учиться так, как и она. Отбрасывание «же» не повредило предложению, пишем раздельно.
Во втором предложении: Моя сестра поступила в аспирантуру. Я так хочу закончить аспирантуру. — Отбрасывание «же» отразилось на смысле предложения, «же» нельзя выбросить, потому что она — часть слова ТАКЖЕ, которое нужно писать слитно.
Моя сестра — лучшая студентка на факультете. Я бы хотел учиться (КАК? ) так же, как и она.
Если вопрос поставить не получается, то слово пишется слитно, ТАКЖЕ — это союз, а к служебным частям речи вопрос поставить нельзя. Зато союз ТАКЖЕ можно заменить другим союзом, например, союзом И или союзом ТОЖЕ. Проверим, так ли это.
1) Мой друг любит море и горы, я также люблю море и горы. — Мой друг любит море и горы, и я люблю море и горы. — Мой друг любит море и горы, я тоже люблю море и горы.
2) Моя сестра поступила в аспирантуру. Я также хочу закончить аспирантуру. — Моя сестра поступила в аспирантуру. И я хочу закончить аспирантуру. — Моя сестра поступила в аспирантуру. Я тоже хочу закончить аспирантуру.
Длинное объяснение, зато приёмы работают надежно! 🙂
Подсказка №3.
«Если проще, то «также» пишется слитно в том случае, если не подразумевает использования частицы «как». Пример: Я могу накормить себя, а также всех своих друзей.
Если же следом за «так же» идёт частица «как» или она подразумевается автором, то пишется раздельно. Пример: Я так же, как и мой друг, купил тот мобильный телефон. Пример, где частица подразумевается: Решение Путина одобрили многие. И я так же отношусь к этому решению (подразумевается «так же, как и многие»).
Так же обточит и нас друг мой житейское море
Родился я давно — в 1909 году, 25 сентября, в Туккуме в семье юриста. Туккума не помню, но ясно вижу городки, балтийские, в которых случилось жить: уютнейшую Митаву (ныне Елгава) — «Покойся, мирная Митава», — писал Мих. Кузмин. И Юрьев, теперешний Тарту, с университетом «дней Александровых» и готическими руинами на горе, аккуратнейший, тихий городок. Позже была Рязань, с незабываемой зимой, блистающим снегом, розвальнями, бубенцами и внезапной весной, могучим ледоходом на Трубеже, свежестью воздуха прямо-таки прекрасной. А в Риге помню запах свежесрубленных елок, снежинки — и извозчиков в синих кафтанах, синие полости саней… На санях, увы, кататься не приходилось: денег не было.
В Риге окончил я Ломоносовскую гимназию, Латвийский университет: магистр юридических наук. А зарабатывать на жизнь стал поздно, долгие годы предпочитал бедность и досуг. И стихи — чужие, но и свои. Первая служба — в ТАСС, в латвийском его отделе ЛТА (Лета). Затем — фармацевтическая фирма Мэдфро (MEDFRO), откуда меня и угнали на работу в Германию, в Рейнскую область. Месяцев десять весьма безрадостных, хотя с возможностью читать (конечно, только немецкие книги, но включая Шиллера и Гете). И вдруг — освобождение, и американцы берут всех желающих насельников лагеря во Францию! Месяцы праздной жизни — Люневиль, Нанси, Реймс — и наконец я в Париже.
Тут помогла мне начавшаяся в Риге «литературная деятельность»: не «Мансарда», где напечатал я две статьи, и, конечно, не «Daugava» (статья о русской поэзии), а сотрудничество в престижнейшем журнале «Числа». Георгий Иванов, приезжавший в Ригу с Ириной Одоевцевой, захотел взять у меня какие-то писания («Это каша. Но это творческая каша») – и, начиная с 6-й книги «Чисел» по 10-ю, я там и представлял, единолично, «русскую литературную Ригу».
В Париже было безденежно, но прекрасно. В Париже было безденежно, но прекрасно. Я любовался, восхищался городом, наслаждался встречами с русской литературой. Чудеса! Уже через три недели по приезде я читал свое стихотворение (написанное за ночь перед тем) на вечере памяти Пушкина в русской консерватории, под портретами Шаляпина и Рахманинова. Сидели за столом Бунин, великолепный, Ремизов, хитрющий умница, затем Сергей Маковский, редактор знаменитого «Аполлона» очень «Ваше превосходительство», — и друзья и ученики Гумилева Георгий Адамович, Георгий Иванов — почти весь синклит! А в зале был литературный и художественный русский Париж…
Я слушал Адамовича (какой оратор!), Маклакова. Когда освоил французский, бывал в Сорбонне — академики говорили восхитительно. А на сходках русских поэтов мы читали стихи – очень часто это были стихи о России.
Да, все было, кроме денег. И пришлось мне уехать на заработки — в Германию.
Там тоже нашлись русские литераторы: Федор Степун, профессор, при Гитлере лишенный кафедры, Владимир Васильевич Вейдле, петербуржец, несший гроб Блока, писатель французский и немецкий, автор шести русских книг, для которого я скоро стал «милым другом», Гайто Газданов, автор повести «Вечер у Клер», Леонид Ржевский, москвич. Я почти прижился — и вдруг приглашение в США! Канзасский университет зовет меня на кафедру русской литературы: хочу ли я стать associated professor (Штатным профессором, англ.). За литературные заслуги, вот какие дела!
И я оказываюсь в центре страны Среднего Запада, в Лоренсе. Университет большой, видный, городок маленький — но это бывает. На второй день иду в магазинчик: по радио передают «Подмосковные вечера»! Сколько раз потом мои милые студенты пели и эти «Вечера», и «Катюшу», и «Сулико».
В Канзасском университете я пробыл шесть лет, потом был Питтсбург, затем Вандербилт в Нашвилле. А со стихами и лекциями побывал в сорока университетах, на двадцати съездах славистов — и т.д., и т.д.
Охотно бы и дальше читал студентам о Пушкине, Гоголе, Чехове — но подошел пенсионный возраст, кончал базар, и из любви к теплому климату переселился во Флориду. Брожу по пляжу, он вроде Рижского взморья, Юрмалы, бормочу русские стихи. Американцем не стал, просто живу здесь, а на вопрос, почему здесь, отвечаю, как чеховский татарчонок: превратность судьбы!
Мое писательство: долго писал красиво-бледные стихи, очень отжатые и сжатые со самом главном», лучшие слова в лучшем порядке, по завету Кольриджа. Никаких поэтизмов, ни одной инверсии родительного падежа (это и теперь так). Мелодичность при полной естественности. Затем изящную бледность сменила многокрасочность, яркость, пышная образность, метафоры, орнаментальность, оркестровка, роскошества: цветы, сады, дворцы, увиденные в разных странах. Но красоты уравновешивал гротесками, черным юмором; эстетство, в котором винюсь, бывало «не без иронии порой».
Темы? Банальнейшие: о прелести и краткости жизни. Ни одной новой мысли. Искателям идей моя поэзия ни к чему. Но кто ищет «только стихов виноградное мясо», по слову Мандельштама, тот, может быть, в ней кое-что найдет.




