в такой шинели хорошо на параде на коне а укрыться ей невозможно

В такой шинели хорошо на параде на коне а укрыться ей невозможно

И смачно произнес, за какой нуждой разойтись. Со смехом, взбрыкивая сапогами, девчата бежали через шоссе, на бегу снимали через головы карабины. Старшина, довольный собой, подошел, козырнул, сел рядом с Третьяковым на обочину, как начальство с начальством. Из-под фуражки по его коричневому виску, по неостывшей щеке тек пот, прокладывая блестящую дорожку.

— Связисток гоню!— И подмигнул веселым глазом, белок его был воспаленный от пыли и солнца.— Должность— вредней не придумаешь.

Свернули по папироске. За шоссе в роще перекликались голоса. Постепенно взвод собирался. В пилотках, в погонах, с карабинами на плечах возвращались девчата из рощицы, кто сорванный цветок нес в руке, кто— пучок осенних листьев. Построились, подровнялись. Старшина скомандовал:

Хохот ответил ему. Он только показал издали: такой, мол, у меня народ.

Сидя на обочине, ожидая попутной машины, Третьяков смотрел вслед строю военных девчат, весело топавших по пыли.

Чем ближе к фонту, тем ощутимей повсюду следы огромного побоища. Уже прошли по полям похоронные команды, хороня убитых; уже трофейные команды собрали и свезли, что вновь годилось для боя; окрестные жители стаскивали каждый к себе, что оставила война, прогрохотавшая над ними, и теперь годилось для жизни. Ржавела в полях сгоревшая, разбитая техника, и над всем, над тишиною смерти— колючая ясность и синева осеннего неба, с которого пролились на землю дожди.

А мимо по грейдеру цокотала подковками пехота, позвякивала окованными прикладами о котелки, полы шинелей на ходу хлестали по ногам, тонковатым в обмотках. Солдаты всех ростов и возрастов, снаряженные и нагруженные, шли на смену тем, кто полег здесь. И самые молодые, ничего еще не видавшие, тянули шеи из необмятых воротников шинелей, со щемящим любопытством и робостью живого перед вечной тайной смерти вглядывались в поле недавнего боя. Там, куда они шли в свет заката, по временам словно растворяли паровозную топку: доносило усиливающееся гудение и вздрагивал воздух. И в себе самом, удивляясь и стыдясь, чувствовал Третьяков это беспокойство. Увидел сожженный немецкий танк у самого шоссе, остановился поглядеть.

Ветер шевелил вдавленные в чернозем сырые клочья нашего серого шинельного сукна. В осколках луж, в танковом следу блестело похолодавшее небо, свежо и ясно сиял закат, покрываемый рябью. Третьяков смотрел и волновался, и мысли всякие, как впервые. Восемь месяцев не был на фронте, отвык, заново надо привыкать.

Последнюю ночь вместе со случайным попутчиком ночевал он на краю большого сожженного немцами села. Попутчик был уже не молод, рыжеват, лицо мятое, на котором брить почти нечего, кисти рук в крупных веснушках, в белом волосе.

— Сами понимаете, как все это время не терпелось участвовать,— сказал он, при этом строго глянул в глаза и с чувством пожал руку.

Таранов сам выбрал дом для ночевки и очень удачно. Хозяйка, лет сорока, украинка, статная, гладко причесанная, черноволосая и смуглая, обрадовалась офицерам: по крайней мере не набьется полная хата войск. И вскоре Таранов, поперек повязавшись полотенцем, помогал ей на кухне организовать ужин, вскрывал консервные банки, и женщина старалась рядом с ним. А за спиной ее, привлеченный запахом еды, ходил мальчонка лет трех, тянулся заглянуть на стол.

— Ты лягай спать, горе мое!— прикрикнула хозяйка и, как будто злясь на него, сунула ему со стола кусок американского колбасного фарша. А сама приниженно, испуганно глянула на Таранова.

Сбегав через дорогу к шоферам, Третьяков заправил бензином керосиновую лампу, всыпал в нее горсть соли, чтобы бензин не взорвался, а когда вернулся, за столом сидели уже трое.

— Ты гляди, лейтенант, кого хозяйка от нас скрывала!— поблескивая золотыми коронками из-под бледных, как отсыревших изнутри губ, шумно встретил его Таранов. И подмигивал, указывал глазами.

Рядом с хозяйкой сидела дочь лет семнадцати. Была она тоже крупна, хороша собой, но сидела, как монашенка, опустив черные ресницы. Когда Третьяков садился около, подняла их, глянула на него с любопытством. Глаза синие-синие. Заговорила первая:

И споткнулся о ее взгляд. Она снисходительно улыбалась:

— Я ж така трусиха, усего боюсь. А мать черными глазами стерегла ее и рассказывала, рассказывала, сыпала словами, как из пулемета:

— Тут нимцы увходять, тут я писля операции уся, уся разрезанная лежу. Ой, боже ж мий! Оксаночке четырнадцять рокив и тэ, малэ. Шо мэни робить?

— Тебя Оксаной зовут?— спросил Третьяков тихо.

Источник

В такой шинели хорошо на параде на коне а укрыться ей невозможно

в такой шинели хорошо на параде на коне а укрыться ей невозможно. Смотреть фото в такой шинели хорошо на параде на коне а укрыться ей невозможно. Смотреть картинку в такой шинели хорошо на параде на коне а укрыться ей невозможно. Картинка про в такой шинели хорошо на параде на коне а укрыться ей невозможно. Фото в такой шинели хорошо на параде на коне а укрыться ей невозможно

в такой шинели хорошо на параде на коне а укрыться ей невозможно. Смотреть фото в такой шинели хорошо на параде на коне а укрыться ей невозможно. Смотреть картинку в такой шинели хорошо на параде на коне а укрыться ей невозможно. Картинка про в такой шинели хорошо на параде на коне а укрыться ей невозможно. Фото в такой шинели хорошо на параде на коне а укрыться ей невозможно

В школьной среде нередко бурно и страстно обсуждается извечный вопрос: что такое героизм, как точнее определить это понятие? Споры эти естественны для людей пытливых, для любого, кто имеет свое суждение и, не робея, высказывает его.

Одни справедливо отмечают, что героизм — свершение подвигов. Другие уточняют, что подвиг — это самоотверженный поступок. Третьи вспоминают, что героизм родствен слову «герой» и слово это имеет несколько значений: герой — человек, выделяющийся своей храбростью, доблестью, совершающий подвиги; в литературе словом «герой» обозначается персонаж, лицо, действующее в произведении.

Часто в этих беседах приводятся примеры из высказывания людей, известных своим героизмом. И это не случайно, многие люди героического склада оставили нам свои раздумья. Чрезвычайно интересно знать, как они сами осмысливали проблему героизма.

Вспомним, к примеру, что писал в книге «Дорога в космос» первый космонавт Земли Юрий Гагарин.

«Ремесленники — народ романтический. В то время мы много спорили о героизме. Говорили о том, что подвиги бывают разные. Есть такие, которые требуют от человека мгновенного решения, выбора между жизнью и смертью… Но нам нравились больше подвиги, о которых народ говорит: вся жизнь сплошной подвиг!»

В этих замечательных строках чувствуется раздумье о героизме, о героических поступках, о подвигах. О героизме не только в условиях войны, но и в мирное время; о подвигах не только боевых, но и трудовых.

Героизм в бою и в труде стал давно уже нормой поведения, нормой гуманизма советского человека. В этом убеждают и книги, о которых пойдет речь. Что объединяет произведения, включенные в этот том? Здесь есть и повести, и рассказы. Здесь действуют и дети, и подростки, и взрослые. Здесь рассказывается о событиях довоенных, о войне, о послевоенном периоде. Не все произведения, вошедшие в том, написаны специально для детей. «Жизнь Эрнста Шаталова» Владимира Амлинского, «Навеки — девятнадцатилетние» Григория Бакланова, «Я вижу солнце» Нодара Думбадзе первоначально публиковались для взрослого читателя. И все-таки есть отчетливо просматриваемое внутреннее единство, которое объединило в одной книге пять разных имен, пять неоднозначных творений, занявших видное место в детской и юношеской литературе. В совокупности своей эти произведения говорят о преемственности поколений нашей страны в трудовом и боевом героизме. А следовательно, они представляют собой страницы великой летописи, в которой запечатлен коллективный образ героя нового общества, настоящего советского человека.

Разных людей повидал за свою жизнь писатель Сергей Петрович Алексеев и пристально вглядывался в их судьбу. Внимание его особенно привлекали подлинные романтики, целеустремленные строители новой жизни, люди, не без осложнений ищущие, но всегда умеющие найти свою дорогу. И важно подчеркнуть, что сам писатель с юных лет был романтически увлеченным. Тогда — а это были тридцатые годы — ребят окрыляли дальние перелеты, дальние плавания. Любимыми героями были челюскинцы и папанинцы, побеждавшие суровые льды Северного Ледовитого океана. Мечтали стать такими, как Чкалов, Громов, Водопьянов. Стоит ли удивляться, что Сергей Алексеев решил стать летчиком. И стал им. Может быть, и в литературу он пришел бы много позже, если бы не авария во время полета и серьезная травма и запрет врачей заниматься летным делом.

Сергея Алексеева обычно называют писателем исторического жанра; это справедливо, хотя и не совсем полно отражает направленность его творчества. Есть у него книги о событиях недавних, например повесть «Наш колхоз стоит на горке». Да и события прошлого в его книгах тоже многообразны. Есть у него произведения, которые раскрывают давнюю историю: времена Степана Разина, Петра Первого, Суворова, Кутузова, декабристов и времена, близкие к нашим дням, когда Владимир Ильич Ленин и его соратники, партия и народ готовили и одержали победу в Великой Октябрьской социалистической революции.

Самое важное в творчестве Сергея Алексеева то, что любой период, давний или недавний, он видит особым художническим зрением — зрением историческим. И благодаря этому герои разных периодов, принадлежащие к разным поколениям, в его произведениях как бы перекликаются, создавая общую картину исторического движения нашей страны от прошлого и настоящего — в будущее.

В книге «Сто рассказов из русской истории», вошедшей в этот том, писатель собрал под общим заголовком события из разных периодов истории нашей страны, события важные, переломные, изобразил характеры людей, которыми гордится Родина и чьи имена передаются от поколения к поколению.

В «Ста рассказах из русской истории» описаны крестьянские и казацкие восстания под водительством Степана Разина, героя, о котором до сих пор поются песни. «Рассказы о Степане Разине, казаках и восставших крестьянах» — так назван этот раздел. В него входят рассказы, помогающие понять поступки Разина и его соратников, представить их облик, узнать, за что боролись и отдавали свою жизнь эти люди.

«Глянул Разин на девочку, посмотрел на мужиков, потом вдаль, на высокое небо.

— Вырастет — поймет, не осудит».

Это эпизод из рассказа, который так и называется: «Не осудит». В кем идет речь о вынужденной жестокости восставших, когда они готовят расправу над извергом-боярином, принесшим много горя крестьянам. Не осудит ли их потомство? Вот вопрос, который задают себе Разин и его товарищи. И писатель, сам принадлежащий к потомству, сохранившему добрую память о тех, кто в давние времена готовил путь для освобождения народа от гнета и произвола власть имущих, дает на него убедительный ответ.

Память потомков не одностороння и не однозначна. Неудивительно поэтому, что сохранились воспоминания о тех правителях, которые своими деяниями приносили Родине пользу, делали ее сильной, могущественной. «Рассказы о царе Петре и его времени» — так назван следующий раздел. Читатель знакомится с преобразованиями Петра I, с тем, как стремился он увидеть просторы страны более обширными и обильными, а людей — образованными и просвещенными. Рассказы «Чему молодые бояре за границей учились», «Аз, буки, веди…» повествуют о молодом поколении, забота о котором — одно из первейших дел Петра. Суров он был к тем, кто не хотел детей своих отдавать учиться, и к тем молодым из дворян, которые, учась за границей, старались от наук отлынивать, перенимали лишь внешние признаки заграничной культуры, теряли уважение к собственному отечеству или даже позволяли себе польститься на чужое. Так был наказан Буйносов и поощрен Курносов — двое молодых дворян, по-разному воспринявшие заграничное обучение. Курносов на вопрос Петра I ответил: «Народ они знающий, хороший народ. Только, думаю, государь, не пристало нам свое, российское, хаять. Не хуже у нас страна, и люди у нас не хуже, и добра не меньше. — Молодец! — сказал Петр. — Оправдал, утешил». Радетель отечества, воитель и труженик, Петр I хотел видеть будущие поколения достойными преемниками славы России.

Источник

ЛитЛайф

Жанры

Авторы

Книги

Серии

Форум

Бакланов Григорий Яковлевич

Книга «Навеки девятнадцатилетние»

Оглавление

Читать

Помогите нам сделать Литлайф лучше

И смачно произнес, за какой нуждой разойтись. Со смехом, взбрыкивая сапогами, девчата бежали через шоссе, на бегу снимали через головы карабины. Старшина, довольный собой, подошел, козырнул, сел рядом с Третьяковым на обочину, как начальство с начальством. Из-под фуражки по его коричневому виску, по неостывшей щеке тек пот, прокладывая блестящую дорожку.

— Связисток гоню!— И подмигнул веселым глазом, белок его был воспаленный от пыли и солнца.— Должность— вредней не придумаешь.

Свернули по папироске. За шоссе в роще перекликались голоса. Постепенно взвод собирался. В пилотках, в погонах, с карабинами на плечах возвращались девчата из рощицы, кто сорванный цветок нес в руке, кто— пучок осенних листьев. Построились, подровнялись. Старшина скомандовал:

Хохот ответил ему. Он только показал издали: такой, мол, у меня народ.

Сидя на обочине, ожидая попутной машины, Третьяков смотрел вслед строю военных девчат, весело топавших по пыли.

Чем ближе к фонту, тем ощутимей повсюду следы огромного побоища. Уже прошли по полям похоронные команды, хороня убитых; уже трофейные команды собрали и свезли, что вновь годилось для боя; окрестные жители стаскивали каждый к себе, что оставила война, прогрохотавшая над ними, и теперь годилось для жизни. Ржавела в полях сгоревшая, разбитая техника, и над всем, над тишиною смерти— колючая ясность и синева осеннего неба, с которого пролились на землю дожди.

А мимо по грейдеру цокотала подковками пехота, позвякивала окованными прикладами о котелки, полы шинелей на ходу хлестали по ногам, тонковатым в обмотках. Солдаты всех ростов и возрастов, снаряженные и нагруженные, шли на смену тем, кто полег здесь. И самые молодые, ничего еще не видавшие, тянули шеи из необмятых воротников шинелей, со щемящим любопытством и робостью живого перед вечной тайной смерти вглядывались в поле недавнего боя. Там, куда они шли в свет заката, по временам словно растворяли паровозную топку: доносило усиливающееся гудение и вздрагивал воздух. И в себе самом, удивляясь и стыдясь, чувствовал Третьяков это беспокойство. Увидел сожженный немецкий танк у самого шоссе, остановился поглядеть.

Ветер шевелил вдавленные в чернозем сырые клочья нашего серого шинельного сукна. В осколках луж, в танковом следу блестело похолодавшее небо, свежо и ясно сиял закат, покрываемый рябью. Третьяков смотрел и волновался, и мысли всякие, как впервые. Восемь месяцев не был на фронте, отвык, заново надо привыкать.

Последнюю ночь вместе со случайным попутчиком ночевал он на краю большого сожженного немцами села. Попутчик был уже не молод, рыжеват, лицо мятое, на котором брить почти нечего, кисти рук в крупных веснушках, в белом волосе.

— Сами понимаете, как все это время не терпелось участвовать,— сказал он, при этом строго глянул в глаза и с чувством пожал руку.

Таранов сам выбрал дом для ночевки и очень удачно. Хозяйка, лет сорока, украинка, статная, гладко причесанная, черноволосая и смуглая, обрадовалась офицерам: по крайней мере не набьется полная хата войск. И вскоре Таранов, поперек повязавшись полотенцем, помогал ей на кухне организовать ужин, вскрывал консервные банки, и женщина старалась рядом с ним. А за спиной ее, привлеченный запахом еды, ходил мальчонка лет трех, тянулся заглянуть на стол.

— Ты лягай спать, горе мое!— прикрикнула хозяйка и, как будто злясь на него, сунула ему со стола кусок американского колбасного фарша. А сама приниженно, испуганно глянула на Таранова.

Сбегав через дорогу к шоферам, Третьяков заправил бензином керосиновую лампу, всыпал в нее горсть соли, чтобы бензин не взорвался, а когда вернулся, за столом сидели уже трое.

— Ты гляди, лейтенант, кого хозяйка от нас скрывала!— поблескивая золотыми коронками из-под бледных, как отсыревших изнутри губ, шумно встретил его Таранов. И подмигивал, указывал глазами.

Рядом с хозяйкой сидела дочь лет семнадцати. Была она тоже крупна, хороша собой, но сидела, как монашенка, опустив черные ресницы. Когда Третьяков садился около, подняла их, глянула на него с любопытством. Глаза синие-синие. Заговорила первая:

И споткнулся о ее взгляд. Она снисходительно улыбалась:

— Я ж така трусиха, усего боюсь. А мать черными глазами стерегла ее и рассказывала, рассказывала, сыпала словами, как из пулемета:

— Тут нимцы увходять, тут я писля операции уся, уся разрезанная лежу. Ой, боже ж мий! Оксаночке четырнадцять рокив и тэ, малэ. Шо мэни робить?

— Тебя Оксаной зовут?— спросил Третьяков тихо.

Источник

А мимо по грейдеру цокотала подковками пехота, позвякивала окованными прикладами о котелки, полы шинелей на ходу хлестали по ногам, тонковатым в обмотках. Солдаты всех ростов и возрастов, снаряжённые и нагруженные, шли на смену тем, кто полёг здесь. И самые молодые, ничего ещё не видавшие, тянули шеи из необмятых воротников шинелей, со щемящим любопытством и робостью живого перед вечной тайной смерти вглядывались в поле недавнего боя. Там, куда они шли в свет заката, по временам словно растворяли паровозную топку: доносило усиливающееся гудение и вздрагивал воздух. И в себе самом, удивляясь и стыдясь, чувствовал Третьяков это беспокойство. Увидел сожжённый немецкий танк у самого шоссе, остановился поглядеть.

Ветер шевелил вдавленные в чернозём сырые клочья нашего серого шинельного сукна. В осколках луж, в танковом следу блестело похолодавшее небо, свежо и ясно сиял закат, покрываемый рябью. Третьяков смотрел и волновался, и мысли всякие, как впервые… Восемь месяцев не был на фронте, отвык, заново надо привыкать.

Последнюю ночь вместе со случайным попутчиком ночевал он на краю большого сожжённого немцами села. Попутчик был уже не молод, рыжеват, лицо мятое, на котором брить почти нечего, кисти рук в крупных веснушках, в белом волосе.

— Старший лейтенант Таранов! — представился он и чётко, словно ожегшись, отдёрнул ладонь от лакового козырька фуражки. По выправке — строевик. Все на нем было не с чужого плеча: суконная зеленоватая гимнастёрка, синие диагоналевые галифе — цвет настольного сукна и чернил. Сапоги перешиты на манер хромовых. А на руке нёс он шинель офицерского покроя из тёмного неворсистого сукна. Даже на руке она сохраняла фигуру: спина подложена, грудь колесом, погоны на плечах, как дощечки, разрез от низу до хлястика. В такой шинели хорошо на параде, на коне, а укрыться ей невозможно: какой стороной на себя ни натягивай, ветер гуляет и звезды видны. Вот с нею на третьем году войны добирался старший лейтенант Таранов из запасного полка на фронт.

— Сами понимаете, как все это время не терпелось участвовать, — сказал он, при этом строго глянул в глаза и с чувством пожал руку.

Таранов сам выбрал дом для ночёвки и очень удачно. Хозяйка, лет сорока, украинка, статная, гладко причёсанная, черноволосая и смуглая, обрадовалась офицерам: по крайней мере не набьётся полная хата войск. И вскоре Таранов, поперёк повязавшись полотенцем, помогал ей на кухне организовать ужин, вскрывал консервные банки, и женщина старалась рядом с ним. А за спиной её, привлечённый запахом еды, ходил мальчонка лет трех, тянулся заглянуть на стол.

— Ты лягай спать, горе моё! — прикрикнула хозяйка и, как будто злясь на него, сунула ему со стола кусок американского колбасного фарша. А сама приниженно, испуганно глянула на Таранова.

Сбегав через дорогу к шофёрам, Третьяков заправил бензином керосиновую лампу, всыпал в неё горсть соли, чтобы бензин не взорвался, а когда вернулся, за столом сидели уже трое.

— Ты гляди, лейтенант, кого хозяйка от нас скрывала! — поблёскивая золотыми коронками из-под бледных, как отсыревших изнутри губ, шумно встретил его Таранов. И подмигивал, указывал глазами.

Рядом с хозяйкой сидела дочь лет семнадцати. Была она тоже крупна, хороша собой, но сидела, как монашенка, опустив чёрные ресницы. Когда Третьяков садился около, подняла их, глянула на него с любопытством. Глаза синие-синие. Заговорила первая:

— Что вы! — стал успокаивать Третьяков. — Проверено на фронте. Соли всыпал в бензин, ни за что не взорвётся.

И споткнулся о её взгляд. Она снисходительно улыбалась:

— Я ж така трусиха, усего боюсь… А мать чёрными глазами стерегла её и рассказывала, рассказывала, сыпала словами, как из пулемёта:

— Тут нимцы увходять, тут я писля операции уся, уся разрезанная лежу. Ой, боже ж мий! Оксаночке четырнадцять рокив и тэ, малэ… Шо мэни робить?

— Тебя Оксаной зовут? — спросил Третьяков тихо.

— Оксаночка! — позвала хозяйка, встав из-за стола. Та вздохнула, улыбнулась лейтенанту, нехотя пошла за матерью.

— Ты не теряйся, лейтенант! — шепнул Таранов. Они двое сидели за столом, ждали. За дверью слышен был приглушённый голос хозяйки: она что-то быстро говорила, ни одного слова не разобрать. — На фронт едем. Он подмигнул, быстро налил стаканы. Выпили. По очереди прикурили от лампы.

— Может, последний день так, может, завтра убьют, а?

— Катерина Васильевна! Катя! Что ж вы нас бросили одних? Нехорошо, нехорошо. Мы ведь обидеться можем.

Голоса за дверью смолкли. Потом хозяйка вышла, одна, сияя улыбкой.

— А где же Оксаночка? — забеспокоился Таранов.

— Спать полягали. — Хозяйка близко села с ним рядом, полным плечом касалась его плеча. — От если б вы были врачи…

— А что? Какая болезнь? — спрашивал Таранов.

— Та не болезнь. Дороги гоняют строить. От если б вы были врачи, дали б освобождение дивчине.

— А мы и есть врачи! — Таранов усиленно подмигивал ему, глазами указывал на дверь, за которой была Оксана.

— То вы шуткуете! — И полной ручкой махала на него. Таранов ручку перехватил, к себе потянул. — У врачей погоны зовсим не такие.

— А какие же они у врачей?

— Манэсеньки, манэсеньки. — И пальцем другой руки рисовала у него на плече, на погоне. — Манэсеньки, манэсеньки…

— А не большесиньки? — У Таранова влажно поблёскивали золотые коронки, к нижней беловатой изнутри губе присохла болячка. — Не большесиньки?

Разговор уже шёл глазами. Третьяков встал, сказал, что пойдёт покурить. В коридоре нащупал в темноте шинель, вещмешок. Закрывая наружную дверь, слышал приглушённый голос Таранова, женский смех.

Спиной опершись об уцелевший стояк забора, он стоял во дворе, курил. На душе было погано. Женщина, конечно, заслоняет собою дочь. Может, и при немцах вот так заслоняла, собою отвлекала от неё. А этот обрадовался: «На фронт едем…»

Беззвучно, артиллерийскими зарницами вздрагивало небо в западной стороне. Обмытый дождём узкий серп народившегося месяца, до краёв налитый синевою, стоял над пожарищем, корявая тень заживо сгоревшего дерева распласталась по двору. Гарью наносило с соседнего участка: там обугленные яблони, когда-то посаженные под окнами, окружали обвалившуюся печную трубу на пепелище.

Слышно было, как через улицу во дворе колготятся шофёры у машин. Третьяков пошёл туда. В доме на полу спали вповалку. Он влез по шаткой лестнице на сеновал, на ощупь сгрёб охапку сена, пахнущего пылью, лёг, укрылся шинелью с головой. Хотелось уже к месту — и скорей бы. Засыпая, слышал внизу голоса шофёров, медленное гудение самолёта где-то высоко над крышей.

Источник

Навеки — девятнадцатилетние (2 стр.)

Остановившийся поблизости паровоз заливал воду; струя толщиной в столб рушилась из железного рукава, все шипело.

— Я тоже была партизанская связная! — прокричала она. Третьяков кивнул. — Теперь только ничего не докажешь.

Пар из тонкой трубки позади трубы бил, как палкой, по железному листу, ничего вблизи не было слышно.

— Пошли, напьёмся? — прокричала она в самое ухо.

Он подхватил вещмешок:

— А потом закурим, да? — наперёд уславливалась она, поспевая за ним.

Только у колонки спохватились: шинель оставил! Она вызвалась охотно:

И побежала в своих коротких сапогах, перепрыгивая через рельсы. Принесёт? Но и бежать за ней было стыдно. Пущенный издали маневровым паровозом, сам собою катился по рельсам товарный вагон, заслонил её на время.

Она принесла. Вернулась гордая, неся на руке его шинель, пилотку гребешком посадила себе на голову. По очереди они напились из колонки, и смеялись, и брызгали друг в друга водой. Надавив рычаг, он смотрел, как она пьёт, зажмуриваясь, отхватывая ртом от ледяной струи. Волосы её сверкали водяными брызгами, а глаза на солнце оказались светло-рыжие, искристые. И с удивлением увидел он, что лет ей, наверное, столько же, сколько ему. А вначале показалась немолодой и сумрачной: голодная была очень.

Она помыла сапоги под струёй: мыла и на него взглядывала. Сапоги заблестели. Ладонью отряхнула брызги с юбки. Через всю станцию она провожала его. Шли рядом, он закинул за плечо вещмешок, она несла его шинель. Словно это сестра его провожала. Или была она его девушкой. Уже прощаться стали, когда оказалось, что им по пути.

Он остановил на шоссе военный грузовик, подсадил её в кузов. Став сапогом на резиновый скат, она никак не могла перекинуть ногу через высокий борт: мешала узкая юбка. Крикнула ему:

И когда застучали наверху каблуки по доскам, он одним махом впрыгнул в кузов.

Уносилась назад дорога, заволакивалась известковой пылью. Третьяков развернул шинель, закинул им за спины. Накрытые ею от ветра с головами, они целовались как сумасшедшие.

— Останься! — говорила она.

Сердце у него колотилось, из груди выскакивало. Машину подбрасывало, они стукались зубами.

И знали, что ничего им кроме не суждено, ничего, никогда больше. Потому и не могли оторваться друг от друга. Они обогнали взвод военных девчат. Ряд за рядом появлялся строй, отставая от машины, а сбоку маршировал старшина, беззвучно разевал рот, в который неслась пыль. Все это увиделось и заволоклось известковым облаком.

На въезде в деревню она спрыгнула, вместе с прощальным взмахом руки скрылась навсегда. Донеслось только:

А вскоре и он слез: грузовик сворачивал у развилки. Он сидел на обочине, курил, ждал попутной машины. И жалел уже, что не остался. Даже имени её не спросил. Но что имя?

Примаршировал по пыли взвод девчат, которых они обогнали, промчавшись.

— Взво-у-уд… — отпуская от себя строй, старшина загарцевал на месте. — Стуй!

Затопали не в лад, стали. Медно-красные от солнца лица, волосы набиты пылью.

Напрягая икры ног, пятясь от строя, старшина звонко вознёс голос:

У девчат от подмышек до карманов гимнастёрок — тёмные круги пота. На той стороне шоссе осенняя рощица порошила на ветру листвой. Кося напряжённым выкаченным глазом, старшина прошёлся перед строем, как на подковах:

И смачно произнёс, за какой нуждой разойтись. Со смехом, взбрыкивая сапогами, девчата бежали через шоссе, на бегу снимали через головы карабины. Старшина, довольный собой, подошёл, козырнул, сел рядом с Третьяковым на обочину, как начальство с начальством. Из-под фуражки по его коричневому виску, по неостывшей щеке тёк пот, прокладывая блестящую дорожку.

— Связисток гоню! — И подмигнул весёлым глазом, белок его был воспалённый от пыли и солнца. — Должность — вредней не придумаешь.

Свернули по папироске. За шоссе в роще перекликались голоса. Постепенно взвод собирался. В пилотках, в погонах, с карабинами на плечах возвращались девчата из рощицы, кто сорванный цветок нёс в руке, кто — пучок осенних листьев. Построились, подровнялись. Старшина скомандовал:

Хохот ответил ему. Он только показал издали: такой, мол, у меня народ.

Сидя на обочине, ожидая попутной машины, Третьяков смотрел вслед строю военных девчат, весело топавших по пыли.

ГЛАВА III

Чем ближе к фонту, тем ощутимей повсюду следы огромного побоища. Уже прошли по полям похоронные команды, хороня убитых; уже трофейные команды собрали и свезли, что вновь годилось для боя; окрестные жители стаскивали каждый к себе, что оставила война, прогрохотавшая над ними, и теперь годилось для жизни. Ржавела в полях сгоревшая, разбитая техника, и над всем, над тишиною смерти — колючая ясность и синева осеннего неба, с которого пролились на землю дожди.

А мимо по грейдеру цокотала подковками пехота, позвякивала окованными прикладами о котелки, полы шинелей на ходу хлестали по ногам, тонковатым в обмотках. Солдаты всех ростов и возрастов, снаряжённые и нагруженные, шли на смену тем, кто полёг здесь. И самые молодые, ничего ещё не видавшие, тянули шеи из необмятых воротников шинелей, со щемящим любопытством и робостью живого перед вечной тайной смерти вглядывались в поле недавнего боя. Там, куда они шли в свет заката, по временам словно растворяли паровозную топку: доносило усиливающееся гудение и вздрагивал воздух. И в себе самом, удивляясь и стыдясь, чувствовал Третьяков это беспокойство. Увидел сожжённый немецкий танк у самого шоссе, остановился поглядеть.

Ветер шевелил вдавленные в чернозём сырые клочья нашего серого шинельного сукна. В осколках луж, в танковом следу блестело похолодавшее небо, свежо и ясно сиял закат, покрываемый рябью. Третьяков смотрел и волновался, и мысли всякие, как впервые… Восемь месяцев не был на фронте, отвык, заново надо привыкать.

Последнюю ночь вместе со случайным попутчиком ночевал он на краю большого сожжённого немцами села. Попутчик был уже не молод, рыжеват, лицо мятое, на котором брить почти нечего, кисти рук в крупных веснушках, в белом волосе.

— Старший лейтенант Таранов! — представился он и чётко, словно ожегшись, отдёрнул ладонь от лакового козырька фуражки. По выправке — строевик. Все на нем было не с чужого плеча: суконная зеленоватая гимнастёрка, синие диагоналевые галифе — цвет настольного сукна и чернил. Сапоги перешиты на манер хромовых. А на руке нёс он шинель офицерского покроя из тёмного неворсистого сукна. Даже на руке она сохраняла фигуру: спина подложена, грудь колесом, погоны на плечах, как дощечки, разрез от низу до хлястика. В такой шинели хорошо на параде, на коне, а укрыться ей невозможно: какой стороной на себя ни натягивай, ветер гуляет и звезды видны. Вот с нею на третьем году войны добирался старший лейтенант Таранов из запасного полка на фронт.

— Сами понимаете, как все это время не терпелось участвовать, — сказал он, при этом строго глянул в глаза и с чувством пожал руку.

Таранов сам выбрал дом для ночёвки и очень удачно. Хозяйка, лет сорока, украинка, статная, гладко причёсанная, черноволосая и смуглая, обрадовалась офицерам: по крайней мере не набьётся полная хата войск. И вскоре Таранов, поперёк повязавшись полотенцем, помогал ей на кухне организовать ужин, вскрывал консервные банки, и женщина старалась рядом с ним. А за спиной её, привлечённый запахом еды, ходил мальчонка лет трех, тянулся заглянуть на стол.

— Ты лягай спать, горе моё! — прикрикнула хозяйка и, как будто злясь на него, сунула ему со стола кусок американского колбасного фарша. А сама приниженно, испуганно глянула на Таранова.

Сбегав через дорогу к шофёрам, Третьяков заправил бензином керосиновую лампу, всыпал в неё горсть соли, чтобы бензин не взорвался, а когда вернулся, за столом сидели уже трое.

— Ты гляди, лейтенант, кого хозяйка от нас скрывала! — поблёскивая золотыми коронками из-под бледных, как отсыревших изнутри губ, шумно встретил его Таранов. И подмигивал, указывал глазами.

Рядом с хозяйкой сидела дочь лет семнадцати. Была она тоже крупна, хороша собой, но сидела, как монашенка, опустив чёрные ресницы. Когда Третьяков садился около, подняла их, глянула на него с любопытством. Глаза синие-синие. Заговорила первая:

— Что вы! — стал успокаивать Третьяков. — Проверено на фронте. Соли всыпал в бензин, ни за что не взорвётся.

Источник

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *