во всяком случае это не такой пустяк как кажется
Арабские сказки
Оглавление
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Арабские сказки предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Осень — время грибное.
Осенью ходят в лес за грибами.
Весною — к дантисту за зубами.
Почему это так — не знаю, но это верно.
То есть не знаю о зубах, о грибах-то знаю. Но почему каждую весну вы встречаете подвязанные щеки у лиц, совершенно к этому виду неподходящих: у извозчиков, у офицеров, у кафешантанных певиц, у трамвайных кондукторов, у борцов-атлетов, у беговых лошадей, у теноров и у грудных младенцев?
Не потому ли, что, как метко выразился поэт, «выставляется первая рама» и отовсюду дует?
Во всяком случае, это не такой пустяк, как кажется, и недавно я убедилась, какое сильное впечатление оставляет в человеке это зубное время и как остро переживается самое воспоминание о нем.
Зашла я как-то к добрым старым знакомым на огонек. Застала всю семью за столом, очевидно, только что позавтракали. (Употребила здесь выражение «на огонек», потому что давно поняла, что это значит просто без приглашения, и «на огонек» можно зайти и в десять часов утра, и ночью, когда все лампы погашены.)
Все были в сборе. Мать, замужняя дочь, сын с женой, дочь-девица, влюбленный студент, внучкина бонна, гимназист и дачный знакомый.
Никогда не видела я это спокойное буржуазное семейство в таком странном состоянии. Глаза у всех горели в каком-то болезненном возбуждении, лица пошли пятнами.
Я сразу поняла, что тут что-то случилось. Иначе почему бы все были в сборе, почему сын с женой, обыкновенно приезжавшие только на минутку, сидят и волнуются.
Верно, какой-нибудь семейный скандал, и я не стала расспрашивать.
Меня усадили, наскоро плеснули чаю, и все глаза устремились на хозяйского сына.
— Ну-с, я продолжаю, — сказал он.
Из-за двери выглянуло коричневое лицо с пушистой бородавкой: это старая нянька слушала тоже.
— Ну, так вот, наложил он щипцы второй раз. Болища адская! Я реву как белуга, ногами дрыгаю, а он тянет. Словом, все как следует. Наконец, понимаете, вырвал…
Конец ознакомительного фрагмента.
Оглавление
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Арабские сказки предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Арабские сказки
Аннотация: Книга Надежды Александровны Тэффи (1872-1952) дает читателю возможность более полно познакомиться с ранним творчеством писательницы, которую по праву называли «изящнейшей жемчужиной русского культурного юмора».
Осень – время грибное.
Осенью ходят в лес за грибами.
Весною – к дантисту за зубами. Почему это так – не знаю, но это верно. То есть не знаю о зубах, о грибах-то знаю. Но почему каждую весну вы встречаете подвязанные щеки у лиц, совершенно к этому виду неподходящих: у извозчиков, у офицеров, у кафешантанных певиц, у трамвайных кондукторов, у борцов-атлетов, у беговых лошадей, у теноров и у грудных младенцев?
Не потому ли, что, как метко выразился поэт, «выставляется первая рама» и отовсюду дует?
Во всяком случае, это не такой пустяк, как кажется, и недавно я убедилась, какое сильное впечатление оставляет в человеке это зубное время и как остро переживается самое воспоминание о нем.
Зашла я как-то к добрым старым знакомым на огонек. Застала всю семью за столом, очевидно, только что позавтракали. (Употребила здесь выражение «на огонек», потому что давно поняла, что это значит просто без приглашения, и «на огонек» можно зайти и в десять часов утра, и ночью, когда все лампы погашены.) Все были в сборе. Мать, замужняя дочь, сын с женой, дочь-девица, влюбленный студент, внучкина бонна, гимназист и дачный знакомый.
Никогда не видела я это спокойное буржуазное семейство в таком странном состоянии. Глаза у всех горели в каком-то болезненном возбуждении, лица пошли пятнами.
Я сразу поняла, что тут что-то случилось. Иначе почему бы все были в сборе, почему сын с женой, обыкновенно приезжавшие только на минутку, сидят и волнуются.
Верно, какой-нибудь семейный скандал, и я не стала расспрашивать.
Меня усадили, наскоро плеснули чаю, и все глаза устремились на хозяйского сына.
– Ну-с, я продолжаю, – сказал он.
Из-за двери выглянуло коричневое лицо с пушистой бородавкой: это старая нянька слушала тоже.
– Ну, так вот, наложил он щипцы второй раз. Болища адская! Я реву как белуга, ногами дрыгаю, а он тянет. Словом, все как следует. Наконец, понимаете, вырвал…
– После тебя я расскажу, – вдруг перебивает барышня.
– И я хотел бы… Несколько слов, – говорит влюбленный студент.
– Подождите, нельзя же всем сразу, – останавливает мать.
– А мне дантист говорит: «Чего вы боитесь?» – сорвался вдруг дачный знакомый. – «Есть чего бояться! Я как раз перед вами удалил одному пациенту все сорок восемь зубов!» Но я не растерялся и говорю: «Извините, почему же так много? Это, верно, был не пациент, а корова!» Ха-ха!
– И у коров не бывает, – сунулся гимназист. – Корова млекопитающая. Теперь я расскажу. В нашем классе…
– Шш! Шш! – зашипели кругом. – Не перебивай. Твоя очередь потом.
– Он обиделся, – продолжал рассказчик, – а я теперь так думаю, что он удалил пациенту десять зубов, а пациент ему самому удалил остальные. Ха-ха!
– Теперь я! – закричал гимназист. – Почему же я непременно позже всех?
– Это прямо бандит зубного дела! – торжествовал дачный знакомый, довольный своим рассказом.
– А я в прошлом году спросила у дантиста, долго ли его пломба продержится, – заволновалась барышня, – а он говорит: «Лет пять, да нам ведь и не нужно, чтобы зубы нас переживали». Я говорю: «Неужели же я через пять лет умру?» Удивилась ужасно.
Во всяком случае это не такой пустяк как кажется
Осень – время грибное.
Осенью ходят в лес за грибами.
Весною – к дантисту за зубами. Почему это так – не знаю, но это верно. То есть не знаю о зубах, о грибах-то знаю. Но почему каждую весну вы встречаете подвязанные щеки у лиц, совершенно к этому виду неподходящих: у извозчиков, у офицеров, у кафешантанных певиц, у трамвайных кондукторов, у борцов-атлетов, у беговых лошадей, у теноров и у грудных младенцев?
Не потому ли, что, как метко выразился поэт, «выставляется первая рама» и отовсюду дует?
Во всяком случае, это не такой пустяк, как кажется, и недавно я убедилась, какое сильное впечатление оставляет в человеке это зубное время и как остро переживается самое воспоминание о нем.
Зашла я как-то к добрым старым знакомым на огонек. Застала всю семью за столом, очевидно, только что позавтракали. (Употребила здесь выражение «на огонек», потому что давно поняла, что это значит просто без приглашения, и «на огонек» можно зайти и в десять часов утра, и ночью, когда все лампы погашены.) Все были в сборе. Мать, замужняя дочь, сын с женой, дочь-девица, влюбленный студент, внучкина бонна, гимназист и дачный знакомый.
Никогда не видела я это спокойное буржуазное семейство в таком странном состоянии. Глаза у всех горели в каком-то болезненном возбуждении, лица пошли пятнами.
Я сразу поняла, что тут что-то случилось. Иначе почему бы все были в сборе, почему сын с женой, обыкновенно приезжавшие только на минутку, сидят и волнуются.
Верно, какой-нибудь семейный скандал, и я не стала расспрашивать.
Меня усадили, наскоро плеснули чаю, и все глаза устремились на хозяйского сына.
– Ну-с, я продолжаю, – сказал он.
Из-за двери выглянуло коричневое лицо с пушистой бородавкой: это старая нянька слушала тоже.
– Ну, так вот, наложил он щипцы второй раз. Болища адская! Я реву как белуга, ногами дрыгаю, а он тянет. Словом, все как следует. Наконец, понимаете, вырвал…
– После тебя я расскажу, – вдруг перебивает барышня.
– И я хотел бы… Несколько слов, – говорит влюбленный студент.
– Подождите, нельзя же всем сразу, – останавливает мать.
– А мне дантист говорит: «Чего вы боитесь?» – сорвался вдруг дачный знакомый. – «Есть чего бояться! Я как раз перед вами удалил одному пациенту все сорок восемь зубов!» Но я не растерялся и говорю: «Извините, почему же так много? Это, верно, был не пациент, а корова!» Ха-ха!
– И у коров не бывает, – сунулся гимназист. – Корова млекопитающая. Теперь я расскажу. В нашем классе…
– Шш! Шш! – зашипели кругом. – Не перебивай. Твоя очередь потом.
– Он обиделся, – продолжал рассказчик, – а я теперь так думаю, что он удалил пациенту десять зубов, а пациент ему самому удалил остальные. Ха-ха!
– Теперь я! – закричал гимназист. – Почему же я непременно позже всех?
– Это прямо бандит зубного дела! – торжествовал дачный знакомый, довольный своим рассказом.
– А я в прошлом году спросила у дантиста, долго ли его пломба продержится, – заволновалась барышня, – а он говорит: «Лет пять, да нам ведь и не нужно, чтобы зубы нас переживали». Я говорю: «Неужели же я через пять лет умру?» Удивилась ужасно. А он надулся: «Этот вопрос не имеет прямого отношения к моей специальности».
– Им только волю дай! – раззадоривается нянька за дверью.
Входит горничная, собирает посуду, но уйти не может. Останавливается как завороженная, с подносом в руках. Краснеет и бледнеет. Видно, что и ей много есть чего порассказать, да не смеет.
– Один мой приятель вырвал себе зуб. Ужасно было больно! – рассказал влюбленный студент.
– Нашли что рассказывать! – так и подпрыгнул гимназист. – Очень, подумаешь, интересно! Теперь я! У нас в кла…
– Мой брат хотел рвать зуб, – начала бонна. – Ему советуют, что напротив по лестнице живет дантист. Он пошел, позвонил. Господин дантист сам ему двери открыл. Он видит, что господиy очень симпатичный, так что даже не страшно зуб рвать. Говорит господину: «Пожалуйста, прошу вас, вырвите мне зуб». Тот говорит: «Что ж, я бы с удовольствием, да только мне нечем. А очень болит?» Брат говорит: «Очень болит; рвите прямо щипцами». – «Ну, разве что щипцами!» Пошел, поискал, принес какие-то щипцы, большие. Брат рот открыл, а щипцы и не влезают. Брат и рассердился: «Какой же вы, – говорит, – дантист, когда у вас даже инструментов нет?» А тот так удивился. «Да я, – говорит, – вовсе и не дантист! Я – инженер». – «Так как же вы лезете зуб рвать, если вы инженер?» – «Да я, – говорит, – и не лезу. Вы сами ко мне пришли. Я думал, вы знаете, что я инженер, и просто по-человечеству просите помощи. А я добрый, ну и…» – А мне фершал рвал, – вдруг вдохновенно воскликнула нянька. – Этакий был подлец! Ухватил щипцом, да в одну минутку и вырвал. Я и дыхнуть не успела. «Подавай, – говорит, – старуха, полтинник». Один раз повернул – и полтинник. «Ловко, – говорю. – Я и дыхнуть не успела!» А он мне в ответ: «Что ж вы, – говорит, – хотите, чтоб я за ваш полтинник четыре часа вас по полу за зуб волочил? Жадны вы, – говорит, – все, и довольно стыдно!» – Ей-Богу, правда! – вдруг взвизгнула горничная, нашедшая, что переход от няньки к ней не слишком для господ оскорбителен. – Ей-Богу, все это – сущая правда. Живодеры они! Брат мой пошел зуб рвать, а дохтур ему говорит: «У тебя на этом зубе четыре корня, все переплелись и к глазу приросли. За этот зуб я меньше трех рублей взять не могу». А где нам три рубля платить? Мы люди бедные! Вот брат подумал, да и говорит: «Денег таких у меня при себе нету, а вытяни ты мне этого зуба сегодня на полтора рубля. Через месяц расчет от хозяина получу, тогда до конца дотянешь». Так ведь нет! Не согласился! Все ему сразу подавай!
Герой нашего времени
Нынче поутру зашел ко мне доктор; его имя Вернер, но он русский. Что тут удивительного? Я знал одного Иванова, который был немец.
Вернер человек замечательный по многим причинам. Он скептик и матерьялист, как все почти медики, а вместе с этим поэт, и не на шутку, – поэт на деле всегда и часто на словах, хотя в жизнь свою не написал двух стихов. Он изучал все живые струны сердца человеческого, как изучают жилы трупа, но никогда не умел он воспользоваться своим знанием. Так иногда отличный анатомик не умеет вылечить от лихорадки. Обыкновенно Вернер исподтишка насмехался над своими больными, но я раз видел, как он плакал над умирающим солдатом. Он был беден, мечтал о миллионах, а для денег не сделал бы лишнего шагу: он мне раз говорил, что скорее сделает одолжение врагу, чем другу, потому что это значило бы продавать свою благотворительность, тогда как ненависть только усилится соразмерно великодушию противника. У него был злой язык: под вывескою его эпиграммы не один добряк прослыл пошлым дураком; его соперники, завистливые водяные медики, распустили слух, будто он рисует карикатуры на своих больных, – больные взбеленились! – почти все ему отказали. Его приятели, то есть все истинно порядочные люди, служившие на Кавказе, напрасно старались восстановить его упадший кредит.
Его наружность была из тех, которые с первого взгляда поражают неприятно, но которые нравятся впоследствии, когда глаз выучится читать в неправильных чертах отпечаток души испытанной и высокой. Бывали примеры, что женщины влюблялись в таких людей до безумия и не променяли бы их безобразия на красоту самых свежих и розовых эндимионов. Надобно отдать справедливость женщинам: они имеют инстинкт красоты душевной; оттого-то, может быть, люди, подобные Вернеру, так страстно любят женщин.
Вернер был мал ростом и худ и слаб, как ребенок; одна нога была у него короче другой, как у Байрона; в сравнении с туловищем голова его казалась огромна: он стриг волосы под гребенку, и неровности его черепа, обнаженные таким образом, поразили бы френолога странным сплетением противуположных наклонностей. Его маленькие черные глаза, всегда беспокойные, старались проникнуть в ваши мысли. В его одежде заметны были вкус и опрятность; его худощавые, жилистые и маленькие руки красовались в светло-желтых перчатках. Его сертук, галстук и жилет были постоянно черного цвета. Молодежь прозвала его Мефистофелем; он показывал, будто сердился за это прозвание, но в самом деле оно льстило его самолюбию. Мы друг друга скоро поняли и сделались приятелями, потому что я к дружбе неспособен. Из двух друзей всегда один раб другого, хотя часто ни один из них в этом себе не признается; – рабом я быть не могу, а повелевать в этом случае – труд утомительный, потому что надо вместе с этим и обманывать; да притом у меня есть лакеи и деньги! Вот как мы сделались приятелями: я встретил Вернера в С… среди многочисленного и шумного круга молодежи; разговор принял под конец вечера философско-метафизическое направление; толковали об убеждениях: каждый был убежден в разных разностях.
– Что до меня касается, то я убежден только в одном, – сказал доктор.
– В чем это? – спросил я, желая узнать мнение человека, который до сих пор молчал.
– В том, – отвечал он, – что рано или поздно в одно прекрасное утро я умру.
– Я богаче вас, – сказал я: – у меня, кроме этого, есть еще убеждение, – именно то, что я в один прегадкий вечер имел несчастие родиться.
Все нашли, что мы говорим вздор, а право, из них никто ничего умнее этого не сказал. С этой минуты мы отличили в толпе друг друга. Мы часто сходились вместе и толковали вдвоем об отвлеченных предметах очень серьезно, пока не замечали оба, что мы взаимно друг друга морочим. Тогда, посмотрев значительно друг другу в глаза, как делали римские авгуры, по словам Цицерона,9 мы начинали хохотать и, нахохотавшись, расходились довольные своим вечером.
Я лежал на диване, устремив глаза в потолок и заложив руки под затылок, когда Вернер взошел в мою комнату. Он сел в кресла, поставил трость в угол, зевнул и объявил, что на дворе становится жарко. Я отвечал, что меня беспокоят мухи, – и мы оба замолчали.
– Заметьте, любезный доктор, – сказал я, – что без дураков было бы на свете очень скучно. Посмотрите: вот нас двое умных людей, мы знаем заране, что обо всем можно спорить до бесконечности, и потому не спорим, мы знаем почти все сокровенные мысли друг друга, одно слово для нас целая история, видим зерно каждого нашего чувства сквозь тройную оболочку. Печальное нам смешно, смешное грустно, а вообще, по правде, мы ко всему довольно равнодушны, кроме самих себя. Итак, размена чувств и мыслей между нами не может быть, мы знаем один о другом всё, что хотим знать, и знать больше не хотим. Остается одно средство: рассказывать новости. – Скажите же мне какую-нибудь новость!
Утомленный долгой речью, я закрыл глаза и зевнул.
Он отвечал подумавши:
– В вашей галиматье, однако ж, есть идея!
– Две, – отвечал я.
– Скажите мне одну, я сам скажу другую.
– Хорошо, начинайте, – сказал я, продолжая рассматривать потолок и внутренно улыбаясь.
– Вам хочется знать какие-нибудь подробности насчет кого-нибудь из приехавших на воды, и я уж отгадываю, о ком вы это заботитесь, потому что об вас там уже спрашивали.
– Доктор! Решительно нам нельзя разговаривать: мы читаем в душе друг у друга.
– Теперь другая…
– Другая идея вот: мне хотелось вас заставить рассказать что-нибудь, во-первых потому, что слушать менее утомительно, во-вторых, нельзя проговориться, в-третьих, можно узнать чужую тайну, в-четвертых, потому, что такие умные люди, как вы, лучше любят слушателей, чем рассказчиков. Теперь к делу: что вам сказала княгиня Лиговская обо мне?
– Вы очень уверены, что это княгиня, а не княжна.
– Совершенно убежден.
– Почему?
– Потому что княжна спрашивала об Грушницком.
– У вас большой дар соображения. Княжна сказала, что она уверена, что этот молодой человек в солдатской шинели разжалован в солдаты за дуэль…
– Надеюсь, вы ее оставили в этом приятном заблуждении…
– Разумеется.
– Завязка есть! – закричал я в восхищении: – об развязке этой комедии мы похлопочем. Явно судьба заботится об том, чтоб мне не было скучно.
– Я предчувствую, – сказал доктор, – что бедный Грушницкий будет вашей жертвой…
– Дальше, доктор…
– Княгиня сказала, что ваше лицо ей знакомо… Я ей заметил, что, верно, она вас встречала в Петербурге, где-нибудь в свете… я сказал ваше имя… Оно было ей известно. Кажется, ваша история там наделала много шума! Княгиня стала рассказывать о ваших похождениях, прибавляя, вероятно, к светским сплетням свои замечания… Дочка слушала с любопытством. В ее воображении вы сделались героем романа в новом вкусе… Я не противуречил княгине, хотя знал, что она говорит вздор.
– Достойный друг! – сказал я, протянув ему руку. Доктор пожал ее с чувством и продолжал:
– Если хотите, я вас представлю…
– Помилуйте! – сказал я, всплеснув руками: – разве героев представляют? Они не иначе знакомятся, как спасая от верной смерти свою любезную…
– И вы в самом деле хотите волочиться за княжной.
– Напротив, совсем напротив. Доктор, наконец я торжествую: вы меня не понимаете. Это меня, впрочем, огорчает, доктор, – продолжал я после минуты молчания: – я никогда сам не открываю моих тайн, а ужасно люблю, чтоб их отгадывали, потому что таким образом я всегда могу при случае от них отпереться. Однако ж, вы мне должны описать маменьку с дочкой. Что они за люди?
– Во-первых, княгиня – женщина 45 лет, – отвечал Вернер: – у нее прекрасный желудок, но кровь испорчена: на щеках красные пятна. Последнюю половину своей жизни она провела в Москве, и тут на покое растолстела. Она любит соблазнительные анекдоты и сама говорит иногда неприличные вещи, когда дочери нет в комнате. Она мне объявила, что дочь ее невинна, как голубь. Какое мне дело. Я хотел ей отвечать, чтоб она была спокойна, что я никому этого не скажу! Княгиня лечится от ревматизма, а дочь бог знает от чего: я велел обеим пить по два стакана в день кислосерной воды и купаться два раза в неделю в разводной ванне. Княгиня, кажется, не привыкла повелевать: она питает уважение к уму и знаниям дочки, которая читала Байрона по-англински и знает алгебру; в Москве, видно, барышни пустились в ученость, и хорошо делают, – право! Наши мужчины так нелюбезны вообще, что с ними кокетничать должно быть для умной женщины несносно. – Княгиня очень любит молодых людей; княжна смотрит на них с некоторым презрением: московская привычка! – Они в Москве только и питаются, что сорокалетними остряками.
– А вы были в Москве, доктор?
– Да, я имел там некоторую практику.
– Продолжайте.
– Да я, кажется, всё сказал… Да! Вот еще: княжна, кажется, любит рассуждать о чувствах, страстях и проч… Она была одну зиму в Петербурге, и он ей не понравился, особенно общество: ее, верно, холодно приняли.
– Вы никого у них не видали сегодня?
– Напротив: был один адъютант, один натянутый гвардеец и какая-то дама из новоприезжих, родственница княгини по муже, очень хорошенькая, но очень, кажется, больная… Не встретили ль вы ее у колодца? – она среднего роста, блондинка, с правильными чертами, цвет лица чахоточный, а на правой щеке черная родинка: ее лицо меня поразило своей выразительностью.
– Родинка! – пробормотал я сквозь зубы. – Неужели?
Доктор посмотрел на меня и сказал торжественно, положив мне руку на сердце: «Она вам знакома». Мое сердце, точно, билось сильнее обыкновенного.
– Теперь ваша очередь торжествовать, – сказал я: – только я на вас надеюсь: вы мне не измените. Я ее не видал еще, но уверен, узнаю в вашем портрете одну женщину, которую любил в старину. – Не говорите ей обо мне ни слова; если она спросит, относитесь обо мне дурно.
– Пожалуй, – сказал Вернер, пожав плечами.
Когда он ушел, то ужасная грусть стеснила мое сердце. Судьба ли нас свела опять на Кавказе, или она нарочно сюда приехала, зная, что меня встретит. И как мы встретимся. И потом, она ли это. Мои предчувствия меня никогда не обманывали. Нет в мире человека, над которым прошедшее приобретало бы такую власть, как надо мной: всякое напоминание о минувшей печали или радости болезненно ударяет в мою душу и извлекает из нее всё те же звуки; я глупо создан: ничего не забываю, ничего.
После обеда часов в шесть я пошел на бульвар: там была толпа; княгиня с княжною сидели на скамье, окруженные молодежью, которая любезничала наперерыв. Я поместился в некотором расстоянии на другой лавке, остановил двух знакомых Д… офицеров и начал им что-то рассказывать; – видно, было смешно, потому что они начали хохотать, как сумасшедшие. Любопытство привлекло ко мне некоторых из окружавших княжну; мало-помалу и все ее покинули и присоединились к моему кружку. Я не умолкал: мои анекдоты были умны до глупости, мои насмешки над проходящими мимо оригиналами были злы до неистовства… Я продолжал увеселять публику до захождения солнца. Несколько раз княжна под ручку с матерью проходила мимо меня, сопровождаемая каким-то хромым старичком; несколько раз ее взгляд, упадая на меня, выражал досаду, стараясь выразить равнодушие…
– Что он вам рассказывал? – спросила она у одного из молодых людей, возвратившихся к ней из вежливости: – верно очень занимательную историю – свои подвиги в сражениях. – Она сказала это довольно громко и, вероятно, с намерением кольнуть меня. «А-га! – подумал я: – вы не на шутку сердитесь, милая княжна; погодите, то ли еще будет!»
Грушницкий следил за нею, как хищный зверь, и не спускал ее с глаз: бьюсь об заклад, что завтра он будет просить, чтоб его кто-нибудь представил княгине. Она будет очень рада, потому что ей скучно.
В крации нельзя было
Мне понравилась функциональность сайта. Но, прошу заметить! Вы можете добавить ещё «краткий» пересказ? А так мне нравится,
Валентин ГАФТ: «Ролан Быков мне написал: «Мой нежный Гафт, мой нервный гений, Храни тебя Господь от тех, Кто спровоцировал успех Твоих незрелых сочинений. »
«Многие думают, что Гафт — не фамилия, а издательство»
— Вы утверждали, что юмором якобы никогда не занимались всерьез, тем не менее у всех наших знаменитых сатириков столько не в бровь, как говорится, а в глаз эпиграмм, сколько из-под вашего вышло пера, разом не наберется.
— Да (соглашается), их немало, но еще больше мне приписывается. Многие вообще думают, что Гафт — не фамилия, а издательство.
— Какие из маленьких произведений, гуляющих долгие годы по миру под вашим именем, писали не вы?
— Ой, их хватает, но перечислять не буду. Если нравится людям — пускай, а вообще, все это как-то случайно делалось, для капустников, а потом неожиданно для меня стало распространяться от Москвы до самых до окраин. Время от времени и книжечки мои выходят. Недавно был в Питере, смотрю, лежит на раскладке новая, написано: «Гафт. Эпиграммы». Открываю: одна эпиграмма моя и 30 — чужих, а в интернет и вовсе боюсь заглядывать — там едва ли не все ложь.
— Мне один очень хороший актер жаловался: «Гафт злой, и эпиграммы у него такие же».
— Вот там и злые, и матерщина сплошная, но ко мне это никакого отношения не имеет.
— Среди ваших эпиграмм много язвительных, ядовитых?
— Злобной нет ни одной.
— Почему же писатель Михаил Рощин посвятил вам такие строки:
У Гафта нет ума ни грамма —
Весь ум ушел на эпиграммы?
— Чепуха это — лучше всего ко мне обратился Ролан Быков:
Мой нежный Гафт, мой нервный гений,
Храни тебя Господь от тех,
Кто спровоцировал успех
Твоих незрелых сочинений.
— Какая из ваших эпиграмм нравится вам больше всего?
— Даже не знаю — по-моему, все это пустяки. Восторгаться и упиваться — этого у меня нет, а наиболее удачная, пожалуй, о Гердте. Вроде бы получилось, и Зиновий Ефимович сам эту эпиграмму охотно произносил:
О, необыкновенный Гердт —
Он сохранил с поры военной
Одну из самых лучших черт:
Колено-он-непреклоненный.
Очень понравилась эпиграмма на себя Ие Саввиной.
— Про двух собак? Неужели? По-моему, она обидная.
— Да? А вот Ия так не считает.
— Кто-то из нынешних молодых людей вызывает у вас желание написать эпиграмму?
— Трудно сказать, хотя. Один вот заинтересовал, адвокат Михаил Барщевский: он выступает представителем закона в телеигре «Что, где, когда?», потом организовал партию. Я написал так:
Как в юридическом пижоне,
Фигура, усики, пробор.
Он мог бы вором быть в законе,
А он в законе и не вор.
— Вы до сих пор продолжаете работать в жанре малой формы?
— Бывает, но чаще пишу какие-то посвящения к дате, когда кого-то иду поздравлять. Вот Игорю Моисееву покойному было 100 лет, и я ему сочинил стихотворение, подарил также по опусу Кате Максимовой, Светланову, Юрию Петровичу Любимову. Недавно был вечер памяти Булата Окуджавы — его вдова Ольга попросила меня принять участие, и я по этому поводу написал. Если вспомню, сейчас прочитаю:
К определению «секс-символ» Гафт относится с иронией и говорит, что пристального женского внимания к себе никогда не ощущал. «А если что-то и замечал, взаимностью не отвечал» |
Человек привязан к жизни.
Отстает, бежит вперед.
Отдает всю жизнь Отчизне,
Кто-то честно, кто-то врет.
Но до ада или рая
Постепенно все дойдут.
Жизнь короткая такая,
Долгим будет Страшный суд.
Многих нет, а те далече —
Откричали петухи.
Ночь, сутуленькие плечи,
Вот гитара, вот стихи.
Вот Арбат, как река
Моховая, Бронная
И на струнах рука, и слова на века,
Им произнесенные.
В гимнастерке полуржавой
Где слова впитались в кровь,
Чтобы помнила держава
Про войну и про любовь.
— Вы издаете сборники серьезных стихотворений?
— Сейчас выйдет книжечка, и там будут еще более серьезные стихи, чем вы думаете. Среди них есть даже философские, типа:
— Если бы в 60-70-е годы существовало понятие «секс-символ», вне всякого сомнения, вас им бы признали.
— О Боже (трет щетину рукой), сегодня я совершенно не в форме. Недавно в помещении Русской драмы довольно благополучно мы отыграли три спектакля «Заяц. Love story», немножечко это отметили. У вас очень хороший Театр Леси Украинки и зал замечательный — заботами Резниковича его держат в порядке. Приятно играть, да и публика киевская необыкновенная.
— Нет, а если что-то и замечал, взаимностью не отвечал. У меня были красивые жены: и первая, и вторая, и сейчас третья Оля Остроумова — мы с ней уже 16 лет вместе. Отвлекаться на сторону мне было незачем.
— Первая ваша жена была моделью?
— Ну хорошо: красивая женщина, наверняка уезжала за тридевять земель на показы.
— Да, она первой объездила мир и много чего мне рассказывала, а мы только гадали: неужели когда-нибудь тоже это увидим?
— Когда вы впервые отправились за рубеж, у вас ничего не перевернулось?
— Перевернулось — еще как! Помню, мы в Швеции с Мишей Глузским снимались, так он все время ходил, приговаривая: «Нет, с этой страной надо что-то немедленно делать — так жить им нельзя. ».
— Никогда не хотелось остаться на Западе, как это сделали Нуреев, Барышников?
— Боже упаси! Правду вам говорю: никогда в жизни!
У Валентина Гафта и его супруги Ольги Остроумовой, с которой они вместе 16 лет, вполне гармоничный брак: «Я радуюсь ее успехам, она радуется моим, если они есть» |
— Вы понимали, что там не будете нужны никому?
— Ничего я не понимал — это внутреннее ощущение, а Барышникову, между прочим, я написал эпиграмму:
Гастролировал балет.
Все на месте — Миши нет.
Оказалось, он — на месте,
Остальные — просто вместе.
— Можно понять: от такой, как Ольга Остроумова, немудрено потерять голову, но и у вас, и у нее были семьи. Рвать там пришлось по живому?
— Нет, потому что, когда познакомились и сошлись, оба были свободны.
— Актеру тяжело жить с актрисой?
— Актриса она в театре, а дома — жена, мать. У нас разговоры о том, кто лучше-хуже, и споры: мол, ты замечательный, а ты нет — исключены, этого Оля не любит. Она совершенно в упомянутом смысле не типична, и в нашем доме «актриса», «актер» — слова оскорбительные.
— Тем не менее, когда бок о бок живут два творческих человека, достигшие вершин в профессии, обычно начинается какая-то взаимная ревность.
— Дмитрий, у нас этого нет абсолютно — ну о чем вы? Я радуюсь ее успехам, она, по-моему, молча радуется моим, если они есть.
— (Горько). Не уследили. Не уследили! Она и до этого несколько попыток самоубийства предпринимала. Оля была балериной, а хотела стать драматической актрисой. Я мог бы устроить ее в театральное училище, однако.
— Это дочь от первого брака?
Из газеты «Московский комсомолец».
В тот роковой день девушка, судя по всему, дважды пыталась покончить с собой: сперва прикрепила веревку к люстре, но светильник оборвался и рухнул на пол. В квартире были найдены две предсмертные записки — в одной, адресованной матери, Ольга со всеми прощалась, а во второй было послание любимому, который, по некоторым данным, был дирижером симфонического оркестра.
«Конечно, я виноват, что тут еще добавить, — сокрушается Валентин Иосифович. — Мы жили отдельно. Собственно, я никогда в этой семье и не жил, но что уж теперь об этом? Кто ж знал, что так все случится? У нее была своя жизнь — я и не догадывался, что ей так плохо. Разумеется, вины своей не снимаю и никогда не сниму».
— Говорят, вы верующий человек и даже приняли православие.
— Что же может толкнуть еврея на этот шаг?
— Видите ли, мой родной язык русский, и когда, играя в театре, я произносил слово «Бог» (например, в роли Городничего), что-то мне там (показывает на сердце) жало. Я врал себе, понимаете, и как актер не мог это преодолеть, а когда на душе было горе, ходил в церковь, и она меня излечила. Беседы с отцом-священником сильно мне помогли, и сейчас я не часто, но там бываю. В монастыре у меня есть друзья, а Оля, жена, — та вообще из семьи священника.
Говорят: выкресты — это нехорошо, однако окружает-то меня религия христианская. Об этом не следует говорить, не стоит на подобные темы распространяться, но я не сомневаюсь, что существует энергия свыше (как хотите, так ее и называйте!) и иногда мы общаемся с невидимым. Каждый верит по-своему, у каждого свои убеждения. Мне ближе всего христианство.
— Тем не менее, когда вы приезжаете, скажем, в Израиль, не возникает ни у кого там вопросов: зачем изменили вере отцов?
— Нет, никогда. Я Израиль люблю, мне очень нравится эта маленькая, но мужественная и сильная страна. Евреи — родные мне люди, к которым у меня нет антипатии, но я не понимаю их веры. Мне чужды даже внешние ее проявления — глядя на ортодоксов в шляпах, с пейсами, с многочисленным потомством, узнавая их законы, обычаи, я сознаю, что стать таким не смогу.
«Когда Олег Даль стоял над гробом Высоцкого, видно было: он не жилец — его можно было забрасывать в гроб вместе с Володей»
— Была, знаю, еще утрата, которая очень сильно на вас подействовала, — имею в виду уход Олега Даля. Вы же тогда и сами были, если не ошибаюсь, при смерти?
. Олега я очень любил и тайно, про себя, всегда им восхищался. Он был для меня каким-то неподражаемым — глядя на него, я отчетливо видел, что многого не умею и не понимаю. Мне нравился смысл того, что Даль делает, меня возбуждал его темперамент. В последний год мы подружились, вместе кое-что сочиняли. Встретив меня на «Мосфильме», он даже передал мне свою инсценировку «Зависти» Юрия Олеши, хотел со мной поработать. Я чуть не задохнулся от счастья.
Даль умер еще до того, как остановилось его сердце, — его можно было забрасывать в гроб вместе с Володей Высоцким, во всяком случае, когда Олег над этим гробом стоял, видно было: он не жилец, и не важно, случайно или специально ушел он из жизни. Ему оставалось немножечко потерпеть — тогда ведь все запрещалось, и в театре он места себе не находил, хотя искал. Это был очень противоречивый человек (сочинявший, кстати, замечательные стихи).
На следующий день после гибели Олега я был у него дома, и его жена Лиза поставила мне на домашнем магнитофоне запись: Даль репетировал композицию стихов Михаила Юрьевича Лермонтова (вообще-то, он должен был ее читать в сопровождении козловского «Арсенала», но тут подобрал случайную музыку). Когда я это слушал, сердце у меня разрывалось, а после того, как Олег произнес: «И скучно, и грустно, и некому руку подать. Любить. но кого же. на время не стоит труда, а вечно любить невозможно», я понял, что он отжил. Царствие ему небесное!
— Вы говорите о том, что не могли в спектакле фальшиво произносить слово «Бог», тем не менее на сцене и в кино из ваших уст куда чаще звучало другое слово — «любовь», да и в жизни вы наверняка нередко объяснялись в своих чувствах многим женщинам. Это нефальшиво звучало? Вы любили по-настоящему?
— На самом деле, это было куда реже, чем многим кажется, а любил ли? Думаю, да, и сейчас мы играем как раз об этом спектакль «Заяц. Love story». Любил ли ты и что именно тебе в женщине нравилось, осознаешь после того лишь, как это уходит, причем далеко — тогда начинаешь подробности вспоминать, тебя это волнует, а все остальное исчезает, как будто ничего и не было. Если ты этого не пережил, если не можешь наполнить пьесу своими чувствами, играть ее невозможно. Она очень личностная, внутри нее как бы другое развивается действо: все эти молчания, паузы, оттенки восприятия — то, что не выписано драматургом, и если спектакль имеет успех, то только поэтому.
— Будучи влюбленным, вы совершали какие-то безумные поступки, которые до сих пор вспоминаете с улыбкой или, быть может, с грустью?
— Когда человек влюблен, он не отдает себе во многом отчет. Он совершает чудеса, понимаете?
— Какие чудеса на вашем счету?
— Ой, не люблю я об этом рассказывать, да и теперь этого бы не делал. Ну, допустим, иду, как ненормальный, по улице, вдруг останавливаю машину и говорю водителю: «На аэродром!». Лечу черт знает в какую даль только лишь для того, чтобы увидеть, побыть пять минут рядом, а потом возвращаюсь обратно.
— Кого же, простите, вы жаждали так увидеть?
— Кого? (Задумчиво). Женщину!
— Недавно вы сильно болели, и в газетах писали, что у вас что-то серьезное. Сейчас со здоровьем получше?
— Болел после того, что произошло с дочкой. Нервный срыв — что вы хотите. Сперва вроде все было в порядке, а потом стало действовать. Почти три года провел в больнице, но не надо, не надо об этом.
— Вы считаете себя реализовавшимся актером?
— Я, если честно, об этом не размышляю. Реализовываться каждый день можно — например, играя спектакли по-разному. Не стоит об этом думать, незачем тратить на такую ерунду энергию: придет — хорошо, нет — тоже не страшно.
— Как вы думаете, по какой картине — одной! — вас запомнят?
— По телефильму «На всю оставшуюся жизнь», снятому Петей Фоменко, где я играл капитана Крамина. Есть там маленький эпизод: лежит закованный в гипс до подбородка раненый, шеей пошевелить не может и говорит: «Прелестно, прелестно, прелестно!». Этот кусочек хороший!
— Валентин Иосифович, а вам интересно сейчас жить?
— И что вас еще цепляет, от чего глаза загораются?
— Понимаете, какое дело. Сейчас отлетели пустяшные вещи, которые волновали когда-то, а остались лишь важные, на которые раньше внимания не обращал. Они-то и интересуют больше всего — на первый взгляд, это мелочи, но за ними много чего стоит.
— Говорят, каждый возраст хорош по-своему. Очевидно, вам было замечательно в 30-40 лет, а в 70 с хвостиком каково?
— Теперь лучше всего.
— Больше стал понимать — и про себя, и про других. Безусловно, и «если бы молодость знала, если бы старость могла» присутствует — куда же от этого деться, зато другие пришли наслаждения, какие-то моменты счастливые. Надо все время ощущать жизнь, необходимо кого-то любить.
Напоследок, если позволите, я прочитаю вам посвящение, которое написал великому дирижеру Евгению Федоровичу Светланову.
Валентин Гафт признался Дмитрию Гордону, что его нынешний 70-летний возраст очень ему нравится. «Больше стал понимать — и про себя, и про других» Фото Александра ЛАЗАРЕНКО |
Смычок касается души,
Едва вы им к виолончели
Иль к скрипке прикоснетесь еле.
Священный миг — не согреши!
По чистоте душа тоскует,
В том звуке — эхо наших мук,
Плотней к губам души мундштук,
Искусство — это кто как дует!
Когда такая есть спина,
И руки есть, и вдохновенье.
Есть музыка, и в ней спасенье.
Там истина — оголена
И не испорчена словами.
И хочется любить и жить,
И все отдать, и все простить.
Бывает и такое с нами.


